← Все тексты

Не было и нет

У Охотника было многовато проблем, как для того, кто живёт далеко от городов и поселений. Постоянно ныла нога на плохую погоду, из-за протёкшей крыши в сарае отсырели полтора пуда пороха, составляшие добрую половину запаса. По весне подтопило и сам дом, стоявший в глухой чаще – вокруг него образовалось болото, а всем четырём жильцам пришлось перебраться на второй этаж. На втором этаже постоянно гудели сквозняки и хлопали окна в наполовину истлевших рамах, а с чердака распространялся гнилостный запах. Часы на первом этаже остановились и Охотник никак не мог взять в толк, как их починить. Строго говоря, он даже не хотел к ним подходить, каждый раз придумывая убедительные причины заняться чем-нибудь другим. Вокруг дома появился наспех набросанный деревянный помост, доски которого постоянно хлюпали и проваливались в грязь. Всё осталось точно так же, даже когда наступило лето и дни стали тёплыми, а ночи – короткими.

Раньше вся его жизнь была разлинована на некие периоды со своим вкусом, цветом и запахом. Затем периоды закончились, а жизнь продолжилась. Или наступил большой серый период… Иногда Охотник вспоминал, что раньше было как-то иначе. Ему порою мерещилась параллельная, несбывшаяся жизнь – короткими мгновениями, которые, как и вся реальность, растекались в собственной аморфности, были нечёткими и неясными, как кратковременный выход солнца из-за туч в облачную погоду. На миг, всего-то на миг, солнце напоминает о своём существовании, а далее ветер снова гонит бесконечные серые гряды, и если чего и можно будет дождаться, глядя в небеса, так это наступления темноты.

Охотник давно выпустил из рук нить дней, они перестали различаться и неумолимо сглаживались, сливались друг с другом. Каждый из них был похож на предыдущий – рано утром он выходил на охоту, а его жена Анна провожала его с мертвецки каменным лицом и долго смотрела ему вслед из окна возле двери. Она никогда не выходила из дома, была немногословна, но заботлива, её руки всегда были холодны, а кожа – бледной, как бумага в свежеотпечатанной книге. Более живой на удивление выглядела её мать – старуха Бекк обычно с самого утра и до поздней ночи хлопотала по дому, она каждый день собирала Охотнику небольшой, но чрезвычайно полезный узелок. На втором этаже жил старый Олаф – когда-то он тоже был охотником, но давно не ходил и днями сидел в полуразваленном кресле и смотрел в окно отсутствующим взглядом. Казалось, что он был частью дома, но никак не живым человеком, тем более не отцом Анны. Впрочем, и выглядел он намного старше и скорее годился ей в деды.

Однажды попытавшись вспомнить, каким был Олаф раньше, Охотник понял, что не может найти ответа – его мысли увязли крепче, чем можно увязнуть в любом болоте, и он просто перестал об этом думать. Так же он делал, когда пытался взять ружьё, но руки невыносимо болели и дрожали после целого дня колки дров под дождём и ветром – тогда он шёл на охоту в другой день; так же он делал, когда проводил двое или трое суток без сна, выслеживая медведя – обустраивал себе спальное место в ложбине, а на следующий день продолжал выслеживать. Надо было оставить попытки сейчас, чтобы иметь возможность вернуться к этому позже.

Охотник никак не мог вспомнить, что могло произойти такого серьёзного, с какого момента всё пошло не так – откуда взялись чудовищные провалы в памяти, и почему всё стало одновременно более простым и более нечётким. С каждым днём он меньше разговаривал с семьёй и дольше пропадал в лесу. Промысел научил его созерцательности и терпению, поэтому он пытался собрать полную картину и только после... Нет, даже не действовать, а хотя бы решить, как быть дальше. Получалось пока плохо, но он не бросал попыток. Отнюдь не из-за упрямства, а просто из-за отсутствия других вариантов.

Ему ещё хватало концентрации для охоты, а когда он полностью на ней сосредотачивался, то ощущал себя, как в старые времена, – полным сил, энергии и внимания. Именно в такие моменты он иногда неожиданно переключался на свои мысли, пытаясь застать наваждение врасплох. Это ему удавалось только на время – очень быстро вновь реальность и воспоминания вновь становились размытыми. Быстро, но не сразу, оставляя ему немного времени на то, чтобы поразмышлять в здравом уме и попытаться достучаться до своей памяти.

Иногда Охотник сознательно отказывался от подобных экспериментов – всё же его промысел кормил всех в доме и провалить охоту означало поставить под угрозу благополучие как близких, так и самого себя. Но он всё равно замечал изменения – например, появился страх промахнуться, потому что было невыносимым хотя бы на несколько секунд сделать животное увечным, не убить его, но ранить. Такие ситуации он раньше считал обычным делом, издержками, а теперь они стали не просто злом, а самым большим злом из тех, которые можно натворить на охоте. Иногда он целился минутами, наступал на ветку и давал напуганной добыче сбежать, понимая, что вряд ли попадёт точно в глаз. Охота стала занимать больше времени, а хорошие, неиспорченные шкуры всё равно пропадали – Анна никогда не занималась ими.

У Анны, к слову, было ещё много странностей – например, умение производить впечатление то безмолвного, серого призрака, то самого живого человека в мире, у которого эта живость бьёт ключом из обычных движений, улыбок, фраз и даже взгляда. Последнее, впрочем, случалось редко. Она с трогательной любовью относилась практически ко всем живым существам и Охотник иногда с недоумением замечал, что единственное исключение здесь – люди, с которыми она вела себя не холодно, но сдержаннее. Когда она огорчалась или злилась, в воздух вокруг вселялась вязкая неловкость, мешающая подобрать слова, а иногда Анну можно было потерять, долго искать по всему дому и потом обнаружить у себя за спиной.

Охотник пробирался по лесу, бесшумно и ритмично наполняя лёгкие слишком сырым воздухом. Среди волчьих нор, заячьих троп и лежбищ косуль пролегали бескрайние чащи, где на первый взгляд не происходило ровным счётом ничего, если не замечать беличьей суеты, неторопливо ползущих гусениц и замерших в ожидании пауков. Но не страдавший излишней самоуверенностью Охотник к таким местам относился особенно настороженно. Ему казалось, что они замирают только, когда там появляется человек, а стоит пройти дальше, и за спиной зашуршит совсем другая жизнь. Особенные подозрения у него вызывали заболоченные поляны: а вдруг выползет что-то из воды? А если наступишь на то, на что наступать не стоит? Охотник был уверен, что на дне болот лежат сотни и тысячи утопленников из старинных лет, когда природа была суровее, а людей до всех войн было больше.

Замечая, что он сам становится похожим на тревожного, крадущегося зайца, Охотник не мог избавиться от мысли о том, что эти изменения имеют причину. Вот только уходить в себя в лесу на ходу нельзя – вряд ли утопленник схватит за ногу и утянет за собой, но проще простого закружиться, сбиться с пути и заблудиться, будь ты в тысячу раз знакомом тебе месте. Нужно следить за всем, что происходит вокруг, улавливать звук хрустнувшей за сто метров ветки, вливаться слухом в многоголосое пение птиц, звучащее как единый оркестр, и чутко замирать, когда этот оркестр вдруг единомоментно замолкнет.

Если неподалёку есть ручей, он всегда служит ориентиром, причём именно за счёт звуков – воды может быть совсем не слышно, но рядом всегда гудят земляные осы, иногда прилетают шумные журавли, отрывисто вибрируют стрекозы, и конечно же заводят свой хор жабы, любящие выбраться на стволы и ветки упавших деревьев над водой. Хуже, когда в таком ручье стоячая, но прозрачная вода насыщенного изумрудного цвета. Обычно выходишь к нему неожиданно, потому что всех этих лесных звуков там нет, а есть лишь напряжённая, звенящая тишина. От такого ручья или такой реки надо уходить как можно быстрее, и в воду ни в коем случае не смотреть.

Устроившись в небольшом овраге и рассчитывая ближе к вечеру подстрелить молодого оленя, Охотник наконец смог предаться своим мыслям. Устраивать засаду для него было так привычно, что руки сами делали всё необходимое, пока размышления ушли совсем в другую степь: он вспомнил, что давно охотится исключительно из укрытия. Все эти детали выстраивались в один неблагоприятный пазл, на котором был изображён он сам: излишне сентиментальный и осторожный, а значит, плохой в своём ремесле. И пусть пока ему и семье всего хватало, однажды всё это должно было его подвести.

Почему же так случилось? Непослушная память не давала пробраться даже в то, что было год назад, но Охотник догадывался, что последний раз он жалел дичь совсем в юном возрасте. Кто-то поднял эти неуместные чувства наверх, они расплылись и затуманили сознание. Обнажилось что-то, заставляющее ощутить огромную жалость и сожаление, словно бы самому почувствовать чудовищные страдания животного на фоне чувства неотвратимой и скорой смерти.

В тот день он всё же подстрелил оленя, едва дотащил его домой, отдохнул полчаса и до ночи разделывал тушу, после чего рухнул спать уже без всяких мыслей. Однако на следующий день Охотник проснулся с отчётливой целью: зайти в отцовскую комнату на первом этаже и перелистать книги, которые должны там до сих пор лежать.

Вскоре после смерти отца дом начало подтапливать и эта комната была заброшена. Все ценные вещи оттуда переместились на второй этаж, но книг среди них не было – сам Охотник и вовсе рассматривал их как средство для растопки печи, но махнул рукой, решив сохранить хоть такую память об отце. Если где-нибудь и могла быть разгадка внезапно нахлынувшей на него сентиментальности, то только среди этих книг – по крайней мере, так он ощущал.

Выяснилось, что против его планов ополчился практически весь дом: Анна настойчиво отвлекала его на всевозможную чепуху, а старуха хотя и не показывалась, но пекла нечто особенно вкусное, судя по аромату – мясной пирог с грибами. Такой запах мог нарушить все планы и заставить забыть обо всём, но Охотник терпеть не мог, когда ощущал упругое сопротивление реальности его планам. Он всё же зашёл в отцовскую комнату, хмуро захлопнул за собой дверь и зажмурился от полетевшей в глаза пыли.

«Удивительно, что при такой сырости тут ещё и пыль есть, а не только плесень», – подумал про себя хозяин дома и начал неуклюже пробираться к книжному шкафу, стараясь не вступить в лужу.

Прямо на дверце сидела огромных размеров мокрица, которая и не думала убегать, но Охотник равнодушно стряхнул её тыльной стороной ладони и потянул за ручку. Все книги на первый взгляд были на местах. Комната плохо освещалась через пыльное окно, поэтому ему пришлось некоторое время доставать по одной книге и рассматривать её. Смутно знакомым показалось название, вышитое жёлтой нитью на грубой матерчатой обложке: «Côté obscur de la forêt. Sirènes et ménades».

В этот момент за дверью раздался шум – Анна стучала в дверь и просила срочно помочь ей перетащить прялку; судя по голосу, к ней присоединилась и старуха Бекк, которая звала завтракать и грозила всеми небесными карами, если еда успеет остыть. В какой-то момент Охотнику даже почудилось, что Олаф тоже тоже что-то требовал старческим слабым голосом, но этого быть никак не могло – он давно не ходил и не спускался вниз. Вздрогнув от ощущения неестественности происходящего, Охотник поместил книгу за пазуху и решительно двинулся наружу. Он открыл дверь и, не глядя на окружающих, быстро зашагал к выходу, пробормотав только: «Всё потом».

Это был солнечный, тёплый день, когда даже густая чаща, окружавшая дом, хорошо прогрелась и была освещена. Охотник сначала хотел дойти до оврага, где он накануне устраивал засаду, запомнив, что там ему думалось о своих делах сравнительно легко, без набегающей пелены, однако овраг был слишком далеко. Он задумался, замер на миг, и зашагал в обход чащи, совсем в противоположную сторону – там был большой холмистый луг, на склонах которого можно было разместиться с удобством и погрузиться в чтение, в то же время контролируя обстановку.

Несмотря на хорошую погоду, Охотника одолевала тревога – так бывает, когда уверен, что в ближайшее время жизнь должна резко измениться, но нет уверенности, что перемены будут к лучшему.

Эту книгу Охотник действительно читал, когда был ещё ребёнком и едва научился читать, но это было так давно, что из памяти стёрлось абсолютно всё – осталось нежное, едва уловимое ощущение того, что строки и гравюры ему близки.

Автор книги, естествоиспытатель Поль Краусс рассказывал о двух зловещих и родственных, по его мнению, существах, которых можно встретить в лесу, – сиренах и менадах. Лесные сирены, по его словам, далеко ушли от своих морских сестёр и опустились до совершенно нечеловеческого облика – ни красивых песен, ни внеземной красоты они предложить не могли, а поэтому попросту погружали неудачливого путника в транс, а затем разрывали жертву мощными когтистыми не то руками, не то лапами, и съедали. После этого, писал Краусс, лесная сирена залегает на дно реки или глубокого ручья и спит там десятилетиями.

«Очень скромно, – подумал Охотник, вместе с улыбкой на секунду избавившийся от морщин на лице. – Если бы мне хватало одной удачной охоты на несколько десятилетий, я бы, может, тоже на человечину перешёл».

Второй описанный автором тип нечисти – древнейшие менады – был куда более «очеловечен». Вообще именно человеческий облик они и имели. Не то изгнанные из древнейшего Рая, не то спутницы античных богов, они теперь промышляли тем, что путешествовали по Земле и… Тоже кормились случайными путниками. Краусс поспешно уточнял: менады всё-таки кормятся не плотью, а душой и разумом, неким непостижимым образом высасывая их досуха и оставляя новоиспечённому безумцу целое и невредимое тело. Но именно в опасности для человека, подчёркивал он, и кроется их сходство с сиренами.

«Подлость этих существ не в том, что они охотятся на забредших не туда странников, а в том, каким образом они это делают. Ещё ни один из тех, кто был опустошён менадами, не смог рассказать, что с ним произошло, но те, кому не посчастливилось жить рядом с ними и кому чудом удалось бежать, описывают это как наиболее отвратительную форму безумия из существующих. Менада никогда не нападает, если не заявиться самому на её земли, но если неподалёку с ней поселятся люди, она изводит их медленно, заставляет видеть невидимое, верить в несуществующее… Она словно поселяется с человеком, разделяет с ним каждую его умственную трапезу и отъедает от неё львиную долю, подменяя его знания любым вздором, превращая его в подобие бумажной куклы под мелким, но долгим дождём: со временем человек расклеивается по швам, утрачивает форму, смешивается с грязью и перестаёт представлять из себя малый образ нашего Творца. Его сны становятся нарочито абсурдными и проникают в реальность, он начинает вспоминать то, чего никогда не было, жить другой жизнью, возносясь или низвергаясь, но находясь при этом телесно в прежних условиях и тем самым ужасая окружающих».

Наиболее возмущала автора старинная традиция воспевать менад и изображать их хотя и опасными и коварными, но в то же время мудрыми и даже способными любить. Краусс насчитал по меньшей мере тридцать подобных упоминаний в книгах, с десяток картин аналогичного содержания, и всего два источника, описывающих менад, как хищников, которые ради своего выживания приняли человеческий облик. Автор приходил к выводу, что романтизация образа менад – такое же вредное занятие, как и в случае с сиренами. На самом деле, писал он, хотя менады и научились проникать в тонкую сторону бытия человека, в его мысли, сны и настроение, делают они это с той же целью, с которой комар впрыскивает в место укуса анестезирующее вещество, которое, к слову, в Лионе научились из комара извлекать и продают в аптеке Планеля на шестом авеню… Охотник поморщился: похоже, Краусс не брезговал вставлять в свою книгу рекламу.

«Может ли существо, свирепое по своей животной природе, не облагороженное душой, как человек, а лишь похожее на него внешне, искренне любить и оберегать человека, как утверждалось в десятках сюжетов? Очевидно, это романтический вздор из бульварных романов для городских бездельников, притупляющий бдительность тех, кто в самом деле может попасть под чары этого существа и неизбежно поплатиться за это жизнью», – предупреждал автор.

Огорчение от рекламы быстро сменилось признательностью автору за строгий подход к теме. Охотник не любил чрезмерно религиозных людей – в лесу присутствие Иисуса не особенно ощущалось, зато знания о животном мире были не лишними. Поэтому он с удовлетворением отмечал, что автор хотя и был глубоко воцерковленным человеком, но писал эту книгу скорее как любопытствующий учёный.

Краусс описывал сирен, как очень опасных существ, а менад – как опасных, разумных, почти неуязвимых, способных противостоять практически любым атакам. Он утверждал, что ещё 300-400 лет назад опытные лесные охотники, собравшись в группу, могли окружить место, где залегли сирены, и убить их гарпунами, не разбудив. Периодически в таких группах кто-нибудь да погибал, а иногда не возвращался никто, но избавить реку от сирен считалось огромной доблестью, поэтому желающих рискнуть хватало. Тела чудовищ немедленно рубили на части и закапывали или предавали огню. Что же касается охоты на менад, то автор считал это делом абсолютно невозможным.

«Та сила и то всезнание, с которыми эти существа контролируют жизнь вокруг себя, делают их своеобразными духами леса – другое дело, что лес может прекрасно жить и без этих духов. Горе тому, кто задумает вести на них охоту – таких попыток было немало, и во всех случаях из леса не возвращались даже жалкие безумцы в оболочках прежних себя. В самых старых упоминаниях об этих существах древние со свойственным им бахвальством утверждали, что... Нет, не убить менаду, а хотя бы не погибнуть сам в схватке с ней, может лишь тот, кто выйдет из-под её чар, накопит в себе силы и умение. В трактате «О бестиях и людях» Яна Бершовского и вовсе утверждалось, что подобраться к менаде можно, если она благосклонна к тебе. Тигр благосклонен к обезьяне, а волк любит кролика? Не из этих ли лживых строк пошла мода на упомняутые выше бульварные фантазии, толкнувшие многих на путь верной гибели?».

Листая книгу и иногда спотыкаясь на словах, выведенных потёкшими чернилами, Охотник заметил, что репродукции гравюр от сырости исказились ещё больше и порою являли собой жуткое зрелище – чёрно-красные подтёки делали их кровавыми, даже если там изначально не изображалось никакой жуткой сцены. Некоторое время это держало его в тонусе, но потом начало утомлять. Да, в детстве эта книга была куда милее, хотя и понятно из неё было немногое… Впрочем, многое ли понятно сейчас?

Охотник и не заметил, как его глаза закрылись, а реальность никуда не исчезла – он всё ещё видел перед собой книгу, листал её, слышал, как заводит трель пересмешка, и солнце, то появляющееся из-за туч, то исчезающее, периодически окатывало его тёплыми лучами. Всё это – звуки, тепло, осязание потрёпанных страниц – слилось в один, непрерывный процесс, и вдруг Охотник понял, что он уже давно спит. Большим усилием воли, которое тянулось почти вечность, он всё же открыл глаза. Не то сказался короткий и тревожный ночной сон, не то снова приключилось что-то нехорошее.

Охотник встал, ощущая небывалую тяжесть в ногах. В своём роге для пороха он увидел вещество, похожее на застывшую лаву золотистого цвета, местами истёршуюся в порошок, а местами сохраняющую различные причудливые формы. Смутные воспоминания говорили о том, что это вещество он принёс из сна, но вспомнить его сюжет до конца он никак не мог. Его одежда, его руки были покрыты такими осколками и пылью – то, что смог, Охотник собрал в тот же рог.

С тяжёлым чувством Охотник протёр глаза, бросил взгляд в сторону леса и кровь застыла у него в жилах – вокруг вечерело и из чащи на него смотрело бледное лицо с огромными тёмными глазами и пульсирующими венами вокруг них. Оно было далеко и как будто само по себе – без тела, и неестественно большое. Охотник ощутил исходивший с той стороны запах сырой земли, оступился и весь мир вокруг вдруг бешено завертелся, словно он был шаром с небом на изнанке, запущенным вниз с горы.

Очнувшись ещё раз, Охотник понял, что сильно обожжён – лава из рога расплавилась, растеклась по его руке и снова застыла, намертво прихватившись к коже, стянув её с огромной болью – так, словно его кто-то держал и не хотел отпускать. Не в состоянии избавиться от ощущения земли, уходящей из-под ног, он вскочил и быстро зашагал домой – туда, где, как он думал, всё должно быть привычнее и надёжнее. Раскрытая книга, брошенная обложкой вверх, так и осталась лежать на поляне.

Анна хлопотала вокруг и обрабатывала ожог – она двигалась почти бесшумно, но была чрезвычайно встревожена и бледнее обычного. Прикосновение её всегда холодных рук сейчас было очень желанным – они могли успокоить боль. Но Охотник вдруг осознал, что её пальцы и ладони – тёплые, и это не жар от ожога. Он с изумлением посмотрел на неё, а она отвела взгляд и постаралась отойти. Охотник вскочил и сквозь боль схватил её за руку. Как только он начал разворачивать Анну к себе, мир моментально залило ярким светом и он проснулся в третий раз.

Охотнику пришлось очень долго убеждаться в том, что очередного пробуждения не последует. Он теперь знал, что ущипнуть себя – вовсе не помогает, но на реальность происходящего намекало отсутствие в роге лавообразного вещества. На другой чаше весов был тот факт, что книги Краусса нигде поблизости не оказалось. Куда она могла деться?.. Наконец, когда он вернулся домой, взял жену за руку и убедился в том, что она холодна, а её взгляд традиционно пуст, страхи всё же отступили.

После этого дня Охотник с каждым рассветом всё отчётливее ощущал реальность. И он теперь точно знал, что его давно и крупно дурачат. Исчезнувшая книга Краусса доказывала это не содержимым, а в основном тем фактом, что она исчезла, – он не верил безоговорочно в прочитанное, как в единственную и категорическую истину. С другой стороны, он был уверен, что хотя его и масштабно водят за нос, но эта хватка становится всё слабее, а промахов – всё больше, и опыт напоминал ему: так ведут себя звери, обессиленные от старости или ран. Описанное, или даже воспетое Крауссом всемогущество менад говорило об одном из двух: или это не тот случай и никаких менад поблизости не водится, или автор был слишком категоричен, когда писал об их бессмертии и всесилии.

Привыкший во всём быть самостоятельным, Охотник на этот раз ощущал себя и набирающим силу, и в то же время растерянным – эту силу надо было правильно приложить, а ставки оказались слишком высоки, тем более, что стоило ему расслабиться, как он ощущал, что вновь начинает уплывать в размазанно-мягкое состояние. Следовало прилагать усилия, чтобы вернуться в тонус.

В один из дней завершающегося лета Охотник решил обратиться к Олафу – хотя и мрачному и нелюдимому, но всё же единственному, с кем он мог посоветоваться. Олаф выстроил вокруг себя невидимую, но очень прочную стену; идти к нему и выкладывать всё – категорически невозможно. Но забросить удочку за эту стену было крайне необходимо – вдруг клюнет?..

Диалог, впрочем, не задался с самого начала. Олаф скрипучим голосом поинтересовался, кого именно Охотник имеет в виду под «возможно изводящей его нечистью», и ожидаемо не получив конкретного ответа, отвернулся с гримасой брезгливости на лице – как будто он знал верный ответ и был разочарован недостаточной откровенностью собеседника. Когда неудачливый визитёр уже собирался выходить из комнаты, Олаф неожиданно повернулся к нему и сменил гнев на милость: он начал рассказывать о таких лесных обитателях, о которых Охотник не только нигде не читал, но и даже не слышал от отца – а последний был любителем травить байки. Олаф говорил о летающих миниатюрных человекообразных существах, которые были отнюдь не разумными и отнюдь не добрыми, о бегающих самих по себе руках и ногах мертвецов, которых не похоронили должным образом, о зловещих маленьких человечках с ногтями и пятками из древесины, зеленоватой кожей, такими же зеленоватыми глазами, слегка фосфоресцирующими в темноте; они жили в опутывающих огромные площади корнях самых старых, тысячелетних деревьев...

– А существа более могущественные не сидят под кустом и не ждут, пока ты их поймаешь, – добавил Олаф после многозначительной паузы. – Глупо ставить ловушку на того, кто может в неё забраться только, если ему там будет интересно посидеть некоторое время.

Охотник ощутил себя нелепо – слова старика звучали настолько же необычно (он редко выглядел увлечённым и вообще обычно был немногословным), насколько же и убедительно. Попытка утаить подлинную цель своих вопросов теперь выглядела такой же неловкостью, с которой глупая нашкодившая собака прячется от хозяина за своей будкой, думая, что если она не видит людей, то и они её не видят. И Охотник отвернулся, не решаясь повернуть ручку двери; надо было всё же что-то сказать собеседнику перед уходом.

Пока он напряжённо перебирал слова в уме, Олаф встал, подошёл сзади и опустил Охотнику руку на плечо. А Охотник понял, что ещё ни разу не видел, чтобы Олаф вставал с кресла – по крайней мере, он не мог такого вспомнить, и не хотел оглядываться. Он почему-то знал: Олаф сейчас просто висит в воздухе сзади, а ног у него и вовсе нет. Охотник тяжело вздохнул и, сглотнув слюну, кивнул, сжато поблагодарил, крепко зажмурился на секунду, открыл глаза и только тогда понял, что руки на его плече больше нет.

Охотник не без опаски оглянулся, но увидел Олафа сидящим в своём кресле. Было ясно, что тот никак не мог дотянуться рукой до плеча, не вставая. Старик лукаво подмигнул Охотнику – впервые на его памяти в Олафе мелькнуло что-то искреннее и человеческое, – и попросил подать ему с полки книгу про лекарственные травы.

Следующий день Охотник выходил из дома с полным пониманием, что может уже не вернуться. Если повезёт, считал он, многое встанет на свои места, многое будет с этого дня правильно и по-настоящему. А если же нет… Его нисколько не пугала такая перспектива – подобно мотыльку, летящему в пламя, он испытывал не страх, а бездумную тягу. Тягу очнуться до конца.

На этот раз он не брал с собой запасы провизии, вообще не готовился и сделал всё, чтобы никто из домашних не знал, куда и зачем он идёт. Он вышел из дома ранним утром, а перед этим сделал сложнейшее – заставил замолчать свои мысли, разогнал их и провёл почти весь вечер и всю ночь в пустоте, поселив её в первую очередь в собственной голове.

Путь Охотника лежал к заболоченной части леса, куда он много лет не ходил – как минимум это было опасное место, а более того, там было буквально нечего ловить, если только не стояло задачи набрать полные сапоги пиявок или подстрелить выпь.

По пути начали подтверждаться самые плохие догадки Охотника – хоть он и давно не был на болотах, но лес знал прекрасно и должен был добраться до нужного места не позднее, чем через час-полтора. Вместо этого он никак не мог дойти туда и места вокруг даже начинали казаться ему чужими и неизведанными. Как только он останавливался, брал себя в руки, фокусировался и начинал присматриваться, мир вновь приобретал знакомые очертания, но каждый раз Охотник оказывался совершенно не там, где надо. Он, впрочем, старался не размышлять и надолго не останавливаться – пока солнце медленно перемещалось по параболе над лесом, он упорно шёл дальше, а на самом деле хаотично кружил.

Когда день начал постепенно уступать вечеру, ему показалось, что он начинает немного приближаться к цели, а тропы, заросли и овраги, по которым он пробирается – чаще знакомы даже без фокусировки внимания, нежели нет. Не слишком на это рассчитывая, Охотник шёл дальше и дальше, ощущая, что скоро силы его окончательно оставят, но стараясь не увеличивать длительность своих остановок. Через час, когда рваные чёрные тучи тревожно летели над едва-едва багровым тёмным небом, Охотнику стало ясно, что ему не почудилось – на горизонте замаячил хорошо знакомый небольшой холм, за которым начинались самые гиблые топи. Не сводя глаз с цели и стараясь даже не моргать, он забрался на возвышенность и замер.

Над заболоченной поляной парил силуэт с чёрными кругами вместо глаз.

Догадки Охотника подтвердились: менада не только существовала, но и была обессилена – только поэтому он смог добраться до неё и вспомнить многое из забытого за последние месяцы. Или годы?.. Ощущая, что сердце бьётся слишком быстро, а в ногах разливается предательская слабость, Охотник всё же зашагал вперёд, теперь не опасаясь, что снова заблудится. Он остановился в нескольких шагах от силуэта; тот медленно и неохотно опустился вниз.

Голос менады звучал так же, как у Анны, только ещё тише и слабее, но внешне она разительно от неё отличалась – лицо менады было совсем худым, с выступающими скулами, а кожа имела не просто бледный, а землистый, мертвецкий оттенок. Она скромно приветствовала его, но в ответ получила взгляд, полный ненависти.

– Ты поселила в моём доме ложь, – голос Охотника звучал озлобленно, но не срывался; в эти же секунды он ощущал, как силы возвращаются к нему.

– А ты не сделал ничего, чтобы эта ложь стала правдой, – медленно и тихо ответила она.

Охотник полминуты просто смотрел на неё. Она не выглядела загнанной добычей, она не выглядела даже испуганной. В её облике были черты настолько неземные и искусственные, словно её создавали по образу и подобию людей и сходных с ними существ, но не добавили важные штрихи, не закончили работу до конца. Или же она была настолько древней, что не успела обзавестись всеми атрибутами, которые человечество на себе вылепило за тысячи лет?..

От этого всего Охотника захлестнуло такое огромное чувство неправильности происходящего, что терпеть его больше не представлялось возможным. Движениями, отточенными десятилетия назад, он переместил свой вес на жертву, рухнул вместе с ней в траву и прижал её. Такой приём годился для кабанов, здесь же добыча была слишком лёгкой и не сопротивлялась – от этого Охотник не рассчитал силы и больно ударился о землю локтём, что разозлило его ещё больше. В его руке сверкнул нож, который впился в белую шею. После двух раскосых и резких движений ножа из раны неохотно полилась вязкая жидкость, похожая на то вещество, которое Охотник принёс из сна – она была тёмно-золотистого цвета, немного блестящая, быстро застывающая и ещё быстрее испаряющаяся вертикальными светящимися столбиками прямо в холодное ночное небо. Сам Охотник этого поначалу не видел, потому что в исступлении наносил удар за ударом, пока не промахнулся – нож хотя и вновь впился в истерзанную шею менады, но при этом задел руку убийцы. Он моментально отдёрнул её, но успел залить своей кровью мёртвое лицо, на котором так и не отразилось ни тени испуга.

Алые брызги на белом, почти человеческом лице менады выглядели невообразимо страшно для Охотника – настолько, что он прекратил наносить удары и замер, тяжело дыша. Не отводя взгляда от неё, он медленно опустил руку обратно на её шею. Его кровь сливалась с её кровью и тоже начинала светиться золотистым цветом. Его глаза были широко раскрыты, а зрачки немного пульсировали – он медленно переводил взгляд на столбики света. Наконец, он закрыл глаза и выпустил из руки нож.

Охотник не знал, почему так решил, но он был совершенно уверен, что должен сжечь тело менады. В эти моменты он явственно ощущал, что хотя наваждение и уходит, но разум не возвращается – в голове был далеко не тот туман, который он принимал за пустоту раньше; в голове теперь действительно была настоящая пустота. Лишь беззвучно, но отчётливо и бесперебойно работала скрытая часть его сознания, отвечающая за спасительные действия в тяжёлые минуты. В самый последний момент сойти с траектории бега разъярённого кабана. Добывать воду из мха. Сохранять тепло ночью. А сейчас – сжечь тело.

Как заведённый, Охотник перетаскивал сухостой в намеченное сухое место, не чувствуя ни усталости, ни возможности прерваться хотя бы на секунду. Сначала охапка была совсем небольшой и её едва ли хватило бы на пять минут горения, но через час постепенно разрослась до размеров среднего стога сена, а ещё через несколько часов стала совсем огромной – высотой с человека, плотно набитой и широкой, около трёх метров в диаметре. Несколько раз он думал о том, что за это время луна не сдвинулась ни на йоту, хотя по ощущениям прошла почти вся ночь, но он не останавливался, чтобы рассмотреть небо.

Со временем Охотник начал понимать, что он просто продолжает таскать сухостой, потому что боится даже краем глаза посмотреть на безжизненное тело менады. И страх этот носит не обыкновенную человеческую природу, как боязнь мертвецов, а находится где-то далеко за пределами понимания. Настолько далеко, что даже беглые взгляды в сторону тела заставляют ощутить себя маленькой песчинкой, угодившей в море и вдруг осознавшей масштабы этого моря, и свои размеры в нём. И этот страх закончится только, когда её тело будет сожжено, хоть и не забудется.

Спустя десяток минут над поляной и лесом взвилось высокое пламя. Ночную тишину резко сокрушил треск разгоревшегося костра, а Охотник завороженно сидел у него и не мог отвести взгляда. Тело менады он поместил на самую вершину горы из веток, его не было видно, но зато из того места, где она лежала, в небо устремился вертикальный столб янтарного света, по которому медленно плыли наверх искры и угасали в ночной темноте. Это было не обычное пламя, а вновь нечто, нарушающее привычные законы естества или расширяющее их. Нечто, что ему никогда не дано будет понять.

Искры медитативно уплывали ввысь по строго начертанным траекториям, не отклоняясь ни влево, ни вправо, а пламя становилось всё сильнее, но Охотник по-прежнему смотрел на него, не моргая и с каждой секундой становился всё более отрешённым – реальность опять уплывала от него, постепенно подменяя себя мириадами искр, ярким светом пламени. Он пришёл в себя только в тот момент, когда его сильным ударом отбросило на несколько метров от костра. Охотник как можно быстрее вскочил на ноги, но увидел лишь, как в сторону леса убегает косуля с горящей шерстью. Перед тем, как скрыться в чаще, она издала жалобный вой, но затем, похоже, листва сбила с неё пламя – по крайней мере, её больше не удавалось разглядеть в темноте. Охотник ощутил, что кожа лица сильно стянулась, провёл по ней пальцами и понял, что получил серьёзный ожог.

«Завтра будет больно», – безразлично подумал он.

Охотник бросил последний короткий взгляд на пламя костра, развернулся и побрёл домой, позабыв на поляне и рог, и нож. С каждым шагом он чувствовал, что идти всё больнее – похоже, когда косуля отбросила его, она сломала ему несколько рёбер. Ожог пока и не начинал ныть, но Охотник ощущал, что ему к лицу будто приклеили маску, и на следующий день будет не просто больно, а невыносимо больно. Эта мысль осознавалась просто, как неизбежный факт, и не вызывала ни тревоги, ни огорчения – Охотник утратил способность думать дальше, чем на несколько минут вперёд. Шаг за шагом он добрёл до дома и толкнул ногой полураскрытую дверь.

Холодный стол выглядел так, будто к нему никто давно не прикасался, но на нём лежала записка. Странным, но очень разборчивым и отчётливым почерком – таким, как если бы писал очень внимательный и прилежный ребёнок, – в ней было написано: «Мы ушли. Мы тебя очень любим».

– Мы... Ушли... – Охотник едва заметно усмехнулся непослушными губами. – Вас никогда и не было.

Он неспешно поднялся на второй этаж по скрипучей лестнице, а записка, оставленная на столе, в эти секунды тлела без огня, превращалась в серую пыль. Это было всё, что сумела оставить ему перед смертью менада.

В тёмном углу от старой Бекк остался едва уловимый силуэт – будто сплетённый из тончайшего шёлка, но ещё более прозрачный, невесомый, как зависшая в воздухе взесь пыли. Увидеть его в темноте можно было только, если долго вглядываться. Охотник прошёл мимо, ничего не заметив, а вскоре силуэт развеяло сквозняком.

От Анны не осталось даже такого следа.

Комната, где жил Олаф, встретила Охотника плотной паутиной, опутавшей лицо, а в кресле вместо Олафа оказался поеденный молью пуховой платок мышиного цвета. У него такого никогда не было. Полка, где раньше стояли книги, опустела.

Комната, в которой провожал дни и встречал рассветы Охотник, выглядела почти так же, как и перед его уходом. На жёсткой лежанке осталось скомканное одеяло, а на лампе-керосинке больше не было медной откидной крышки, которую туда смастерила Анна, чтобы не случилось пожара. Охотник осторожно сел на край лежанки.

– Вот теперь всё взаправду, – сказал он сам себе, глядя в окно на освещённые слабым лунным светом деревья, далеко за которыми бушевал лесной пожар.

В пустом доме на первом этаже оглушительно тикали вновь пошедшие часы.